Тепло наших тел читать
Дети нервничают, но учитель рявкает, и все пятеро идут вперед. Мы учили их стрелять, месить бетон и убивать, а если они успевали овладеть этими навыками прежде, чем попадут кому-нибудь на обед, — читать, писать, убеждать, объяснять и понимать этот мир. Только так можно ускорить неизбежное. Со мной что-то не так. В нем не очень просторно, да и планировка бестолковая, но это самое тихое место в аэропорту, и здесь я люблю предаваться уединению.
Здесь они обустроили площадь для всеобщих собраний, и здесь, как нам тогда казалось, "они" наконец стали "нами". Мы голосовали, выбирали себе лидеров — обаятельных, с белоснежными чубами и безупречно подвешенным языком — и совали им в руки все наши страхи и мечты, ведь у людей с таким крепким рукопожатием не может быть слабых рук.
И нас всегда подводили. Иначе и быть не могло. Ведь они тоже были всего лишь людьми. Сворачиваю с улицы Глаза к центру. Запах Джули становится все сильнее, но откуда он идет, до сих пор непонятно.
Я все надеюсь на подсказку от несмолкающего хора в моей голове, но мои дела мало его интересуют. Улица Алмаза — здесь мы построили школы, когда наконец поняли, что именно этот мир и унаследуют наши дети. Мы учили их стрелять, месить бетон и убивать, а если они успевали овладеть этими навыками прежде, чем попадут кому-нибудь на обед, — читать, писать, убеждать, объяснять и понимать этот мир.
Сначала, пока вера и надежда нас еще не оставили, мы старались. Но карабкаться в гору под дождем было тяжело. И многие соскользнули вниз. Эти воспоминания несколько устарели. К примеру, улица Алмаза переименована. Табличка с названием сверкает свежей зеленой краской. К моему удивлению, на ней красуется какое-то слово. С любопытством подхожу к нетипично крупной для Стадиона металлической постройке. Запах Джули все еще слаб, да мне и не следовало бы останавливаться, но здесь, в свете этих окон, мой внутренний хор корчится в незримых муках.
Стоит прижать нос к стеклу — и он резко умолкает. Большое, просторное помещение. Ряды белых металлических столов под флуоресцентными лампами. Десятки детей не старше десяти сидят за столами, каждый ряд занимается отдельным делом. Ряд чинит генераторы, ряд очищает бензин, ряд чистит винтовки, точит ножи, зашивает раны. В самом углу, вплотную к моему окну, ряд анатомирует трупы. Только это, конечно, не трупы. Девочка лет восьми с белокурыми хвостиками срезает плоть с лица "трупа", обнажая его кривую скелетную ухмылку.
Он распахивает глаза, озирается, несколько раз дергает свои оковы — и устало расслабляется со скучающим видом. Смотрит в окно, встречается со мной взглядом — но тут девочка вырезает ему глаза. Мы пытались создать прекрасный мир, — шепчут голоса. Но все случилось слишком быстро. С другой стороны здания доносится шум драки — скрип ботинок о бетон, удары локтей о стены из чистового железа.
Потом слабый, низкий стон. Иду в обход в поисках лучшей точки обзора. Все, кто остался снаружи — люди, чудовища, — спали к видели, как украсть то немногое, что у нас есть, а внутри, в тесной коробочке бурлила наша собственная безумная мешанина культур и языков и несовместимых ценностей. Наш мир оказался слишком мал, чтобы в нем сосуществовать. Ни гармонии, ни согласия так и не наступило.
И мы изменили свои цели. В другом окне я вижу большое, плохо освещенное помещение — какой-то склад, заваленный разбитыми машинами и всякими прочими обломками, как будто нарочно разложенными так, чтобы имитировать городской пейзаж. Вокруг загона, собранного из отсеков бетонного забора и сетки-рабицы, толпятся подростки. Это похоже на "зону свободы слова", которые когда-то устанавливали, чтобы демонстранты не разбредались куда попало. Но сейчас в клетке не толпа диссидентов с транспарантами, а всего четверо — один мальчишка, с ног до головы одетый в полицейскую броню, и трое сильно покалеченных зомби.
Можно ли винить средневековых знахарей за их методы? За кровопускания, за пиявок, за дырки в черепах? Они нащупывали свой путь вслепую, добивались чуда без помощи науки — но ведь им грозила чума, и они должны были хоть что-то делать. А когда пришел наш черед, ничего не изменилось. Несмотря на все наши знания и технологии, наши лазерные скальпели и системы социального обеспечения, мы оказались такими же слепыми и безрассудными. Мертвые на арене заморены голодом и едва держатся на ногах.
Они, очевидно, понимают, что происходит, но давно потеряли даже тот контроль над собой, который у них оставался. Они бросаются на мальчишку.
Тот поднимает ружье. Снаружи все утонуло в крови, волны уже перехлестывали к нам — стены нужно было укрепить. Мы поняли, что ближе всего к объективной правде то, во что верит большинство, — и мы выбрали большинство и наплевали на остальных.
Мы назначили генералов и строителей, полицейских и инженеров, мы отказались от всего лишнего. Мы ковали наши идеалы, пока в них не осталось ни капли нежности и доброты, пока не остался один лишь жесткий каркас, способный выдержать мир, который мы сами для себя создали. Забудь, что там еще что-то есть! Самый быстрый из троих зомби выкручивает ему руки и отнимает ружье. Пару секунд мертвый сражается со спусковым крючком, настроенным на распознавание пульса, наконец отбрасывает ружье в сторону и прижимает мальчишку к забору, пытаясь прокусить его зарешеченный защитный шлем.
Тренер врывается в клетку и в упор простреливает зомби голову из пистолета. Мальчишка медлит, потом поднимает ружье и делает два выстрела. Брызги крови и слизи летят ему в защитную маску, окрашивая ее в черный цвет. Он срывает шлем и, тяжело дыша, замирает над двумя трупами, изо всех сил сдерживая слезы. Мы знали, что так нельзя. Мы знали, что уничтожаем себя такими способами, каким даже нет названия, и рыдали иногда, вспоминая лучшие времена, Но другого выхода не видели.
Мы делали все, чтобы выжить. Мы слишком вымотались, чтобы решить уравнения, скрытые в корне наших проблем. Шумное сопение у ног отвлекает меня от происходящего за окном. Смотрю вниз и вижу щенка немецкой овчарки. Он сосредоточенно принюхивается к моей штанине. Смотрит мне в глаза.
Я смотрю на него. Щенок радостно пыхтит и начинает жевать мою икру. Рядом с ним возникает девочка. Она тоже останавливается на пороге, выпячивает живот и принимается меня рассматривать.
У нее большие, темные глаза и темные волосы, у мальчика — светлые кудряшки. Обоим лет по шесть. Я замираю. Она ждет моего ответа, покачиваясь взад-вперед на подошвах ботинок. Беспечно улыбаюсь и пожимаю плечами:. С пятого этажа детям сердито кричат что-то насчет комендантского часа и чтобы они закрыли дверь и не разговаривали с незнакомцами, так что я машу им рукой и отправляюсь на угол Ромашек и Черта.
Солнце уже заходит, небо ржавеет на глазах. Громкоговоритель вдалеке тараторит какую-то последовательность цифр, и большая часть окон погружается во тьму.
Распускаю узел на галстуке и бегу вперед. С каждым кварталом запах Джули все сильнее. Когда в овальном небе Стадиона загораются первые звезды, я поворачиваю за угол и замираю перед одиноким домиком, обшитым белым сайдингом. Большая часть домов тут, похоже, многоквартирные, но этот меньше и уже остальных.
Он смущенно держится на расстоянии от своих набитых под завязку соседей. Четырехэтажный, максимум в две комнаты шириной, он похож на внебрачное дитя загородного дома и тюремной сторожевой вышки. Одно из окон третьего этажа выходит на балкон. На аскетичном фоне он кажется романтической нелепостью, пока я не замечаю установленные по углам снайперские винтовки. Затаившись за ящиками во дворе, устеленном искусственным газоном, я прислушиваюсь к доносящимся сверху голосам.
Закрываю глаза и наслаждаюсь, их нежными тембрами и терпкими ритмами. Я слышу Джули. Джули что-то обсуждает с другой девушкой, и их голоса полны джазовых вибраций и синкоп. Сам того не замечая, я пританцовываю под ноты их разговора.
Наконец они замолкают, и Джули выходит на балкон. Мы расстались всего день назад, но меня охватывает чувство воссоединения, такое сильное, будто я ждал его десятки лет. Джули опирается локтями на перила.
Она босая и одета в одну черную футболку. Кажется, ей холодно. Натурально хлопнул, как будто он футбольный тренер какой-то. Сказал: "Рад тебя видеть", — и убежал на рабочую встречу. Какой он все-таки… правда, душкой он никогда не был, но… — Слышу щелчок, на некоторое время она замолкает.
Еще один щелчок. Поисковые отряды он посылал, конечно, но где это видано, чтобы после такого возвращались-то? Значит, я была для него… мертва. Может, я слишком много от него хочу, не знаю. Но вряд ли он проронил хотя бы слезинку. Не знаю, кто и как ему сообщил. Все равно. Наверное, они похлопали друг друга по плечу, сказали "крепись, солдат" и вернулись к работе. Или уже потом растеряли детали? Некоторое время Джули молчит, но когда я уже готов выйти из укрытия, вдруг закрывает глаза и со смехом качает головой.
Безумие… а впрочем, почему? Только потому что он… такой, какой есть? И вообще, "зомби" — дурацкое слово. Название для того, чего мы не понимаем. Даже одет прилично. При жизни я был бизнесменом, банкиром или брокером. Как минимум — офисным мальчиком на побегушках и с амбициями. Одет я очень неплохо. Черный костюм, серая рубашка, красный галстук. М иногда над ним насмехается. Тычет пальцем в мой галстук и где-то в животе производит глубокий, рокочущий, полупридушенный смех. Сам он ходит в дырявых джинсах и простой белой футболке.
На эту его футболку страшно взглянуть. Ему стоило бы выбрать не такой маркий цвет. Одежда — наша любимая тема для взаимных подначек, ведь только она и связывает нас с теми, кем мы были раньше, прежде чем стать никем. Некоторым не повезло, они одеты безлико. Шорты и толстовка. Юбка с блузкой. Тогда мы просто гадаем. Ты была официанткой. Ты — студентом. Ничего не припоминается? Нет, ничего и никогда. Настоящих воспоминаний не осталось ни у кого из моих знакомых. Только смутные образы, нутряное чувство чего-то давно утраченного.
Тусклые контуры былого мира, привязчивые, как фантомные боли. Мы узнаем плоды цивилизации: дома, машины, общий пейзаж, но нам самим среди всего этого нет места. У нас нет истории. Мы здесь и сейчас. Год за годом мы — то, что мы есть. Никто не жалуется. Не задает вопросов.
Как я сказал, не так уж это и плохо. Мы только кажемся безмозглыми. Но это не так. Ржавые поршни разума все еще крутятся и приводят в движение шестерни — такие истертые, что снаружи практически ничего и не заметно. Мы мычим и хмыкаем, пожимаем плечами, киваем, а иногда даже удается что-нибудь произнести. Не так уж это отличается от жизни. Все-таки очень жаль, что мы позабыли имена. Из всех наших потерь эта самая печальная. Моего мне просто недостает. Имена остальных я оплакиваю.
Я бы очень хотел полюбить их, но мы даже не знакомы. Мы живем в аэропорту на окраине большого города. Здесь наш дом, и нас тут сотни. Не знаю, когда и как мы сюда пришли. Нам, конечно, не нужен ни кров, ни тепло, но иметь крышу над головой приятно. Иначе пришлось бы бродить где-нибудь под открытым небом, и — почему-то — это было бы чудовищно. Наверное, такая она и есть — окончательная смерть. Когда кругом пустота, не на что посмотреть, не к чему прикоснуться, только ты — и разверстая пасть небес.
Безграничное, абсолютное ничто. Думаю, мы здесь уже очень давно. Мое тело еще не разложилось, но среди нас есть и старцы, мало чем отличающиеся от скелетов, с иссохшими, как будто вялеными телами. Непонятно как, но они до сих пор в состоянии передвигаться — мышцы тянутся и сжимаются. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из нас "умер" от старости. Не знаю, может, мы вечные. Будущее для меня в таком же тумане, как и прошлое. Я не могу заставить себя беспокоиться ни о чем, кроме настоящего, да и настоящее меня не очень-то волнует.
Видимо, смерть меня расслабила. М находит меня на эскалаторе. Я катаюсь на эскалаторах по нескольку раз в день — каждый раз, когда они включаются. Это своего рода ритуал. Аэропорт заброшен, но время от времени электричество еще просыпается.
Наверное, где-то глубоко в подвалах до сих пор трудятся какие-то аварийные генераторы. Загораются лампы, мигают экраны, эскалаторы начинают свой ход. Я дорожу такими минутами. Когда все вокруг оживает. Я встаю на ступень и, как бесплотная душа, возношусь в небеса, в эту приторную мечту нашего детства, обернувшуюся теперь грубой издевкой. Тридцать, наверное, поездок спустя я поднимаюсь снова, и наверху меня встречает М.
Сотни фунтов жира и мышц, намотанных на двухметровый костяк. Бородатый, лысый, помятый и подгнивший — моя ступень выползает наверх, и на меня нисходит этот не слишком-то привлекательный образ. Не он ли ангел, ждущий у ворот? Из его перекошенного рта тянется струйка черной слюны. Он указывает в неопределенном направлении и выдавливает: — Город.
Киваю и ковыляю следом. Мы идем за едой. Плетемся к выходу, и постепенно вокруг нас собирается целый охотничий отряд. Найти спутников для такой вылазки несложно, даже если никто не голоден. Ясностью мысли мы блещем нечасто. Стоит тебе ее выказать, все направляются за тобой. Иначе мы только бы и делали, что стояли на месте и мычали. Мы и без того тратим на это столько времени, что можно с ума сойти.
Годы и годы. Наша плоть усыхает, а мы стоим и дожидаемся, когда же она наконец облетит с костей. Я часто гадаю, сколько мне на самом деле лет. До города живых недалеко, добираться удобно. К полудню мы уже на месте и принимаемся за поиски живой плоти. Новый голод — очень странное чувство. Он происходит не из желудка — у некоторых из нас и желудков-то не осталось.
Он пронизывает тебя целиком — это тянущее, ноющее чувство, как будто каждая клеточка в твоем теле постепенно усыхает. Прошлой зимой, когда у нас было большое пополнение, некоторые из моих друзей у меня на глазах умерли окончательно. Сначала я расстроился, но замечать, когда кто-то из нас умирает, — дурной тон. Так что я отвлекся мычанием. Наверное, конец света все-таки наступил. Города, по которым мы бродим, такие же прогнившие, как и мы.
Многие здания в руинах. Повсюду ржаные машины.
Почти все окна побиты, и ветер завывает в лестничных пролетах, как умирающий зверь. Я не знаю, что произошло. Социальный крах? Или просто мы? Мертвые, явившиеся на смену живым? По-моему, не так уж это и важно. Если конец света наступил, то не все ли равно как?
Мы приближаемся к полуразрушенному многоквартирному дому, и до нас доносится запах живых. Не мускусная смесь пота и кожи — кипение жизни, наподобие озоновой свежести лаванды и грозы. Мы нюхаем не носами. Этот запах чувствуется глубже, как васаби, каким-то специальным отделом мозга. Мы стекаемся ко входу и вламываемся внутрь. Они прячутся в маленькой студии с заколоченными окнами. Одеты даже хуже нас, в рваные обноски.
За исключением М, которому до конца своего телесного существования суждено носить коротенькие белесые усики и куцую бородку, все мы гладко выбриты. Одно из преимуществ смерти, еще одна мелочь, о которой нам больше не приходится беспокоиться. Бороды, волосы, ногти… Мы больше не воюем со своими первобытными телами. Они наконец-то укрощены. Медленно и неуклюже, но с неизменным упорством, мы надвигаемся на живых.
Выстрелы наполняют затхлый воздух порохом и багряной дымкой. На стенах возникают черные кровавые пятна. Отстреленная рука, нога, вырванный бок — все это не имеет значения, все это мелочи. Падают лишь те, кому попадают в головы. Видимо, что-то еще теплится там, внутри, в трухлявых серых губках. Стоит лишиться мозга — и ты труп.
По обе стороны от меня зомби мягко, глухо падают на пол. Но нас много. Мы берем числом. Мы хватаем живых, и мы едим. Еда — дело не из приятных.
Я отрываю чью-то руку, и мне противно. Мне отвратительны его крики, я не люблю боль и не люблю ее причинять, но так устроен мир. Так устроены мы. Конечно, если я не съем его целиком, если останется достаточно, то он поднимется и вернется с нами в аэропорт, отчего, быть может, вечером мне будет не так гадко. Я всем его представлю, а потом мы, наверное, постоим и помычим. Теперь уже сложно сказать, что такое "друзья".
По-моему, что-то в этом духе. Если только я удержу себя в руках, если я оставлю достаточно… Но я, конечно, не оставлю. Не могу. Как всегда, я хватаюсь за самое вкусное, за то, от чего моя голова снова озаряется, как нутро проектора. Я съедаю мозг, и примерно тридцать секунд я помню. Парады, запах духов, музыку… жизнь. Потом все угасает, я поднимаюсь, и мы тащимся прочь из города, все такого же холодного и серого, как и прежде… Но чувствуем себя немного лучше.
Не сказать чтобы "хорошо", и, конечно, "живыми" нас тоже не напить… разве чуть менее мертвыми. На большее не стоит и рассчитывать. Город исчезает вдали, и я волочусь позади всех. Мои шаги чуть тяжелее, чем у остальных. М отстает, дожидается меня и хлопает по плечу. Он знает, как мне противно многое из того, что для всех — рутина. Знает, что я чувствительнее многих.
Вот как он иногда надо мной шутит: собирает мои спутанные темные волосы в два хвостика и говорит: "Дев… чонка". Но он чувствует, когда шутить не стоит. Сейчас М просто смотрит на меня и хлопает по плечу. Его лицо давно не способно выражать эмоции, но я все понимаю. Киваю в ответ, и мы идем дальше. Не знаю, почему мы должны убивать людей.
Не понимаю, какая может быть необходимость впиваться зубами в чью-то шею. Я краду у живого то, чего не хватает мне. Он исчезает — я остаюсь. Таков нерушимый закон безумного небесного законотворца — простой, но бессмысленный. Но этот закон определяет мое существование, и я соблюдаю его неукоснительно. Я ем, пока не прекращаю есть, а потом ем снова.
Как все это началось? Как мы стали тем, чем стали? Что это было — какой-то вирус? Древнее проклятие? Или что-то еще более нелепое? Мы нечасто об этом говорим. Вот они мы: мы существуем. И все идет, как идет. Мы не жалуемся. Мы не задаем вопросов. Мы ни во что не вмешиваемся. Между мной и всем остальным миром — огромная пропасть. Такая широкая, что моим чувствам ее не пересечь. Крики глохнут, и той стороны достигают лишь стоны и мычание.
В зале прибытия собралась небольшая толпа — нас встречают взгляды голодных глаз и глазниц. Мы бросаем добычу на пол: два почти целых мужчины, несколько мясистых ног, один расчлененный торс — все еще теплое.
Зовите это объедками, если хотите. Или доставкой на дом. Наши мертвые товарищи бросаются на еду, как дикие звери, и устраивают пиршество прямо на полу. Остаточная жизнь, сохранившаяся в этих мертвых клетках, не даст им умереть окончательно. Но тот, кто не ходит на охоту, никогда не почувствует настоящей сытости. Ему всегда будет чего-то не хватать, как ослабшим, обессиленным морякам, лишенным фруктов и овощей. Наш новый голод — одинокое чудовище.
На безрыбье он довольствуется свежим мясом и теплой кровью, но на самом деле все, что ему нужно, — эта близость, страшное чувство единения, смыкающее наши взгляды в предсмертные мгновения, этот негатив любви. Машу М рукой и отхожу от толпы. Мне хочется подышать. Я давно привык к всепроникающему запаху мертвечины, но сегодня от моих собратьев исходит особенно зловонный дух.
Забредаю в соседний зал и встаю на конвейер. Стою и смотрю в окно на проползающий мимо пейзаж. Смотреть особо не на что. Давно заросшие травой и кустами, зеленеют взлетные полосы. Самолеты, белые и величественные, неподвижно лежат на бетоне, как выбросившиеся на берег киты. Моби Дик наконец-то повержен и убит. Я ни за что не позволил бы себе такое раньше, когда был живым. Стоять неподвижно, смотреть, как мир проплывает мимо, почти ни о чем не думать.
Я помню усилия. Помню цели и дедлайны. Задачи и амбиции. Помню, что почти все и всегда делал не просто так. Теперь же я катаюсь и катаюсь себе на конвейере, совсем один. Доезжаю до конца, переступаю на соседнюю ленту и еду обратно.
Мой мир чист от посторонних примесей. Быть мертвым легко. Несколько часов спустя на соседнем конвейере я замечаю женщину. В отличие от большинства из нас, она не мычит и не шатается, и лишь иногда у нее странно подергивается голова. Мне нравится, что она не мычит и не шатается. Я ловлю ее взгляд и так и не отрываю глаз. Мы сближаемся. На долю секунды оказываемся совсем рядом, всего в нескольких футах.
Разъезжаемся, и нас уносит в противоположные концы зала. Там разворачиваемся и смотрим друг на друга. Снова встаем на конвейер. Снова проезжаем мимо. Я корчу рожу, она отвечает тем же. На третьей нашей встрече отключается электричество, и мы замираем друг перед другом. Выдавливаю "привет", она дергает плечом.
Она мне нравится. Протягиваю руку и касаюсь ее волос. Как и я, она еще на ранней стадии.
Бледная кожа, впалые глаза, никакие кости и внутренние органы наружу не торчат. Ее радужки чуть светлее обычного для всех мертвых свинцово-серого цвета. Она одета в черную юбку и аккуратную белую блузку. Возможно, бывшая секретарша. К ее груди приколот серебристый бейджик. У нее есть имя. Я вглядываюсь — наклоняюсь, пока от моего лица до ее груди не остается всего пара дюймов, но все без толку. Я не могу удержать буквы в голове, они вертятся, уворачиваются от моего взгляда. Я вижу лишь череду бессмысленных черточек и линий, а их смысл, как и всегда, от меня ускользает.
Еще одна шутка от М: на бейджиках, в газетах — ответы на все наши вопросы написаны прямо у нас под носом, но мы не умеем читать.
Ткнув в бейджик, говорю: — Тебя… зовут? Она смотрит на меня пустым взглядом. Я указываю на себя и произношу все, что осталось от моего имени: "Эррр". Потом показываю на нее. Она опускает глаза. Качает головой. Не помнит. У нее нет даже первой буквы, как у меня или М.
Она никто. Но не слишком ли много я хочу? Я беру ее за руку. Мы сходим с конвейера в разные Стороны, сцепившись пальцами.
У нас с этой женщиной любовь. Вернее, то, что от нее осталось. Я помню, какой любовь была прежде. Мешанина эмоций и биологии.
Выдержать все проверки, занести много общего, пройти огонь, воду и медные трубы — вот чего она требовала. Любовь была пыткой, упражнением в самоистязании, любовь была живой. Новая любовь проще. И слабее. Моя девушка не из болтливых. Мы идем по гулким коридорам аэропорта, время от времени минуя кого-нибудь уставившегося в окно или в стену.
Пытаюсь придумать, что сказать, но в голову ничего не приходит. А если бы и пришло, вряд ли я смог бы это произнести. Речь — мое главное препятствие, самый большой валун в том завале, что загромождает мой путь. Пока я молчу, мое красноречие без труда карабкается по лесам слов и расписывает высочайшие кафедральные потолки картинами моих мыслей. Но стоит открыть рот, как все рушится. Мой рекорд — четыре слога подряд.
Потом что-то заст… ре… ва… ет. Вполне возможно, что при этом я самый болтливый зомби в аэропорту. Не знаю, почему мы все время молчим.
Не могу объяснить ту удушающую тишину, нависшую над нашим миром, отсекающую нас друг от друга, как плексиглас на тюремном свидании. Предлоги даются с трудом, артикли утомляют, прилагательные — прыжки выше головы. Физический ли это недостаток? Или немота — один из многих признаков смерти? Или нам просто больше нечего сказать? Я пытаюсь пообщаться со своей девушкой, пробую несколько неловких фраз и пустых вопросов, пытаюсь добиться хоть какой-то реакции, малейшей судороги ума.
Она лишь смотрит на меня как на ненормального. Мы бесцельно бродим несколько часов, потом она куда-то тянет меня за руку. Спотыкаясь, мы минуем подножия эскалаторов и выходим на летное поле. Я устало вздыхаю. Мы идем в церковь. Церковь находится на взлетной полосе.
Однажды давным-давно кто-то сдвинул автотрапы в круг, образовав некое подобие амфитеатра. Здесь мы собираемся, чтобы постоять и помычать, подняв руки. В самом центре круга — древние Кости. Они взмахивают своими скелетными руками и скрежещут длинные бессловесные проповеди сквозь оскаленные зубы. Я не понимаю, какой во всем этом смысл.
И никто не понимает. Но это единственное, ради чего мы готовы собираться под открытым небом — этой вселенской пастью, готовой нас проглотить, ощетинившейся на горизонте зубами — горными пиками.
Готовой затянуть нас туда, где, наверное, нам самое место. Моя девушка набожнее меня. Она закрывает глаза и машет руками, будто и впрямь искренне молится. Стою рядом, воздев руки, и молчу.
Как по указке, а может быть, привлеченные ее рвением, Кости прерывают свою проповедь и оборачиваются к нам. Один скелет цепко хватает нас за запястья и ведет в круг. Поднимает наши руки в воздух. Издает странный рык — жутковатый, как будто дует в сломанный охотничий рог, и неожиданно громкий. С деревьев срываются испуганные птицы. В ответ раздается приглушенное бормотание прихожан — дело сделано.
Нас поженили. Мы возвращаемся на наш трап. Служба продолжается. Моя новоиспеченная жена закрывает глаза и снова машет руками. На следующий день после свадьбы мы обзаводимся детьми. Кости находят нас в коридорах аэропорта, подводят друг к другу и знакомят. Мальчик и девочка лет по шесть. Мальчик белокурый и кудрявый, с серой кожей и такими же глазами, скорее всего, бывший скандинав. Девочка смуглее, с черными волосами, пепельно-коричневой кожей и еще более темными синяками вокруг впалых свинцовых глаз.
Возможно, при жизни она была арабкой. Кости подталкивают детей вперед, и они, нерешительно улыбаясь, обнимают нас за ноги. Глажу их по голове и спрашиваю, как зовут, но у них нет имен. Мы с женой берем их за руки и бредем дальше. Честно говоря, я этого не ожидал. Дети — большая ответственность. У них нет естественных охотничьих инстинктов, как у взрослых. О них нужно заботиться, их нужно обучать. К тому же они никогда не вырастут. Наше общее проклятие останавливает рост.
Дети навсегда остаются маленькими и рано или поздно сгнивают окончательно, превращаются в карликовые скелеты с мозгами-погремушками, мертвые, но забывшие замереть навсегда. Каждый день они повторяют одни и те же ритуалы, и так будет продолжаться, пока их кости не рассыплются в прах и от них ничего не останется.
Нет, вы только посмотрите. Стоит отпустить их руки, они убредают играть. Они дразнятся, улыбаются. Их игрушки и игрушками-то не назвать: степлеры, кружки, калькуляторы. Они хихикают и визжат — пусть эти звуки и застревают на полпути. Мы выхолостили им мозги, украли их дыхание, а они все цепляются за край обрыва. Сопротивляются до самого конца. Я смотрю им вслед, они удаляются в тусклый свет на другом конце зала.
Во мне — в какой-то черной, оплетенной паутиной камере — что-то сжимается. Пора за едой. Не знаю, сколько времени прошло с нашей последней охоты. Наверное, всего несколько дней. Но я уже чувствую.
Ток, бегущий по моим венам, гаснет, затухает. Мысли заполняются кровью — удивительной, гипнотической, багровой, бегущей по ярко-красным сосудам, тончайшим паутинкам, фракталам Поллока, пульсирующей, трепещущей жизнью.
Нахожу М в ресторанном дворике — он разговаривает с какими-то девушками. М не такой, как я. Ему нравится женское общество, и его выдающаяся дикция привлекает их, как фонарь мотыльков. Но слишком близко он их не подпускает. Как-то раз Кости вздумали навязать ему жену, а он взял и ушел. Иногда я гадаю, что им движет.
Может, у него есть философия? Или даже картина мира? Я бы очень хотел как-нибудь посидеть с ним, поговорить за жизнь, попробовать его мозг на вкус — маленький-маленький кусочек откуда-нибудь из лобной доли, только чтобы прикоснуться к его мыслям. Но он крепкий парень и никогда так не подставится. Девушки, с которыми он разговаривал, посмотрели на меня и зашаркали прочь.
Я давно заметил, что рядом со мной многим делается не по себе. Снова хватаюсь за живот. Мертвый… внутри. Он кивает: — Жен… атик. Смотрю на него свирепо. Качаю головой и сжимаю живот. Иди за… другими. Вздохнув, он направляется прочь, толкнув меня плечом по дороге.
Не факт, что нарочно. Зомби все-таки. Он находит еще несколько таких же, как я — с аппетитами, — и мы объединяемся в небольшой отряд. Очень небольшой. Небезопасно маленький. Но наплевать. Не помню, чтобы я когда-нибудь был таким голодным. Мы идем в город прямо по автостраде. Как и всё на свете, дороги давно сдались на милость природы.
Мы бредем по пустынным улицам под заросшими вьюном мостками эстакад. В моих остаточных воспоминаниях эти дороги совсем другие. Я вдыхаю сладкий, застывший воздух. Мы зашли даже дальше обычного, но в воздухе только два запаха — ржавчины и пыли. Бесприютных живых становится все меньше, а остальные все реже рискуют покидать свои убежища.
Подозреваю, что их стадионы-крепости становятся автономными. Мне представляются огромные подземные плантации моркови и бобов. Загон для скота в ложе для прессы.
Рисовые террасы на бейсбольном поле. Вдалеке на горизонте маячит самая большая из этих крепостей — с крышей, издевательски открытой навстречу солнцу. Наконец мы чуем добычу. Запах жизни — сильный, резкий — переполняет наши ноздри. Они близко, их очень много. Не удивлюсь, если нас всего в два раза больше. Мы неуверенно останавливаемся. М смотрит на меня. Потом на весь наш небольшой отряд, потом — опять на меня. Я тычу пальцем в покосившийся, а местами и обвалившийся небоскреб, из которого, будто мультяшным призрачным щупальцем, манит аромат: иди-ка сюда.
М качает головой: — Их… много. Он снова смотрит на наш небольшой отряд. Втягивает воздух. Остальные растерялись. Некоторые настороженно принюхиваются, но многие, как я, думают только об одном.
Эти мычат, пускают слюни и клацают зубами. Я теряю терпение. Поворачиваюсь и как могу быстро ковыляю к небоскребу. Остальные бездумно бредут за мной. Увлеченные ясностью мысли. М обгоняет всех и шагает рядом, тревожно на меня поглядывая. Подгоняемые силой моего отчаянного голода, мы проламываемся через дверь-вертушку и спешим дальше по темным коридорам.
То ли взрыв, то ли землетрясение своротило фундамент, и весь дом кренится под головокружительным углом, словно какой-то аттракцион. Идти под таким углом тяжело, коридоры петляют, но запах уже нестерпим. Поднявшись на несколько этажей, мы их не только чуем, но и слышим: они ходят и переговариваются ровными, мелодичными голосами.
Я вздрагиваю: речь живых всегда действовала на меня как самый настоящий акустический афродизиак. Я еще не встречал другого зомби, который разделял бы мою любовь к этим изысканным звукам. М — тот вообще считает меня извращенцем. Стоит нам подойти поближе, самые нетерпеливые начинают громко стонать.
Живые нас слышат и поднимают тревогу. Щелкают взведенные курки — но нас это не останавливает.
Сносим последнюю дверь и бросаемся вперед. Увидев, сколько их, М недовольно хмыкает, но тут же кидается на ближайшего и держит за руки, пока я вырываю ему горло. Мой рот наполняется огненно-красным вкусом крови.
Искра жизни брызжет из его клеток, как едкий сок из апельсиновой шкурки, — и жадно я втягиваю ее в себя. Тьму освещают лишь редкие выстрелы. По нашим меркам силы отнюдь не равные. Против каждого из них — всего трое наших. Но удача не на их стороне. Мы кидаемся в бой с умопомрачительной для мертвых скоростью. Они к этому не готовы. Неужели все из-за меня? Существа, лишенные желаний, редко могут похвастаться какой-то особенной прытью, но на сей раз их веду я, а я быстр, как смертоносный вихрь.
Что на меня нашло? Или просто встал не с той ноги? Нам повезло и в другом. Эти живые — не опытные солдаты. В основном подростки. У одного по всему лицу такие прыщи, что в темноте он рискует нарваться на выстрел. За главного мальчишка чуть постарше остальных, с клочковатой порослью на лице. Стоит на офисном столе в центре комнаты и командует перепуганным голосом. Один за другим они падают под бременем нашего голода, и кровь выписывает на стенах пуантилистские картины.
Наконец он спрыгивает, чтобы заслонить собой маленькую фигурку, скорчившуюся под столом. Это девушка — молоденькая блондинка, — худеньким птичьим плечиком она упирается в приклад дробовика, вслепую паля из него во все стороны.
Прыгаю через полкомнаты и хватаю мальчишку за ноги. Дергаю — он падает, и его череп разбивается об угол стола.
Тут же прокусываю ему шею. Залезаю пальцами в дырку в черепе и разламываю его, как скорлупку. Мозг — горячий, розовый — трепещет в моих руках. Я ненасытно впиваюсь в него и… Меня зовут Перри Кельвин, мне девять лет, я живу в сельской глуши. До нас доходят слухи о бедствиях где-то далеко, на побережьях, но здесь у нас все спокойно. Если не считать забора из рабицы, которым реку недавно отделили от гор, то жизнь идет, как всегда.
Я хожу в школу. Учу про Джорджа Вашингтона. Я в шортах и майке еду на велике по пыльной дороге, и палящее солнце жжет мне затылок. И шею. Шея у меня болит, она… Я с мамой и папой, мы едим пиццу. У меня день рождения. Они пытаются порадовать меня, чем могут, хотя в последнее время деньги почти ничего не стоят. Мне только что исполнилось одиннадцать.
Меня наконец-то отведут на какой-то фильм про зомби — их сейчас как грибов после дождя. Мне так не терпится в кино, что я глотаю не жуя. Откусываю огромный кусок, и сыр застревает в горле. Выкашливаю его обратно — родители смеются. Вся моя рубашка заляпана кетчупом, как будто… Мне пятнадцать лет, я глазею в окно на мрачные стены моего нового дома. Серый свет сочится с пасмурного неба через открытую крышу стадиона. Я снова в школе, нам объясняют грамматику. Я стараюсь не пялиться на девчонку за соседней партой.
У нее короткие светлые кудряшки и голубые глаза, пляшущие в такт тайным мыслям. У меня потеют ладони. Мой рот набит ватой. После урока я подхожу к ней в коридоре: — Привет. Она улыбается. Она говорит: — Я Джули. Ее глаза сверкают. У нее брекеты на зубах.
Ее глаза — стихи и проза. Она говорит… — Перри, — шепчет Джули мне в ухо. Я целую ее в ответ. Она переплетает мои пальцы со своими и сжимает. Я глажу ее свободной рукой по голове, запускаю пальцы ей в волосы. Смотрю ей в глаза. Закрывает глаза и говорит: — Да. Я прижимаю ее к себе. Я хочу слиться с ней воедино. Не погрузиться в нее, а наоборот — вобрать в себя. Чтобы наши ребра раскрылись и сердца поменялись местами.
Чтобы наши клетки сплелись в одну живую нить. Я старше и мудрее.
Я мчусь на мотоцикле по пустынному бульвару в центре города. Джули сидит сзади, обхватив меня руками и ногами. В ее темных очках отражается солнце, она смеется, сверкая идеальными белыми зубами. Мне больше не разделить с ней этот смех.
Я смирился с тем, что ничего не изменить, что все останется как есть, пусть даже она и отказывается в это верить. Но хотя бы со мной она в безопасности. Я могу ее защитить. Она так невыносимо красива, что я хочу прожить вместе с ней всю жизнь, она не идет у меня из головы, моей головы, у меня болит голова. Господи, моя голова… Стой. Кто ты? Гони воспоминания прочь. Твои глаза пересохли — моргни. Сделай рваный вдох. Ты снова ты. Ты никто. С возвращением. Ворс ковра под пальцами. Встаю и озираюсь, меня пошатывает.
Еще ни разу меня не посещало такое яркое видение. Перед моими глазами как будто пронеслась целая жизнь. Слезы щиплют глаза, но железы давно иссякли. Как из перцового баллончика в лицо. Впервые с тех пор, как я умер, мне больно. Слышу крик и поворачиваюсь. Это она. Она здесь. Джули здесь. Она стала старше — ей, может быть, девятнадцать.
Весь детский жирок давно сгорел, его сменили тонкие черты, гордая осадка и крепкая мускулатура. Она сжалась в углу: плачет и вскрикивает — к ней, безоружной, подбирается М. Он всегда находит себе женщин. Их воспоминания для него как порнуха. Я все еще не до конца пришел в себя, но… Отбрасываю его в сторону и рычу: — Нет. Он скрипит зубами, как будто вот-вот на меня бросится, но тут ему летит пуля в плечо.
М ковыляет прочь на помощь еще двум зомби, которые никак не управятся с каким-то хорошо вооруженным сопляком. Я подхожу к девушке. Она вся сжимается, ее нежная плоть манит всем тем, что я привык брать без спросу. Инстинкты снова берут надо мной верх. Пальцы и зубы жаждут впиваться и рвать.
Она снова вскрикивает — и что-то дергается у меня внутри, будто крошечный мотылек в паутине. Одно краткое мгновение нерешительности — пока вкус воспоминаний Перри еще не рассеялся, и я делаю свой выбор.
Ласково мычу и тянусь к девушке, пытаясь придать своему лицу доброе выражение. Я не никто. Я девятилетний мальчик, я пятнадцатилетний мальчик, я… Она втыкает мне в голову нож. Клинок застревает между глаз.